Показательно, что уже сейчас почти все крупные корпорации имеют интернет-сайты, на которых детально описывается то, как они представляют себе свои социальные обязательства, и оценивается работа по их исполнению. Так как эта область остается закрытой для партийных конфликтов, она будет становиться все более важной в политике гражданского общества. Поскольку многие из этих групп имеют транснациональный характер, эта сфера их деятельности может получить преимущество еще и потому, что она не стеснена национальными рамками так, как партийная политика. Тем не менее эта политика будет неудовлетворительной, поскольку она, сохраняя многие плохие привычки партий, будет лишена формального гражданского эгалитаризма выборной демократии. Группы активистов, так же как и партии, смогут привлекать к себе внимание, предъявляя завышенные требования к корпорациям, равно как и, наоборот, смыкаться с ними в обмен на какие-либо ресурсы. Эта борьба будет в высшей степени неравной. И это явно не тот режим, который желали получить как неолибералы, так и социал-демократы, но это именно тот режим, который мы, скорее всего, получим, и именно он сможет в очередной раз примирить капитализм и демократическую политику.
Наши прогнозы относительно общественного развития основаны на экстраполяции сегодняшних тенденций. Нельзя ли добиться лучших результатов и заглянуть еще дальше в будущее? Довольно скоро глобальная экономика станет нуждаться в тратах (а не только в рабочей силе) миллиардов жителей Азии и Африки. Это потребует серьезных размышлений о перераспределении покупательной способности (а отнюдь не только о повышении цен на футболки) и совершенно новом мировом режиме. Что может стать причиной возникновения такого нового класса, напоминающего в конечном счете международный пролетариат Маркса? Возможно, не его собственные идеи - куда скорее это будет радикальный ислам. Это, впрочем, станет реальной политикой не ранее чем через 30 ближайших лет.
* Пушкин. 2009. № 3.
Чем, по-Вашему, было вызвано появление кейнсианства в его первоначальной версии?
Первоначальное кейнсианство возникло из опыта экономических депрессий и масштабной и продолжительной безработицы, которыми характеризовались межвоенные годы в капиталистическом мире. Джон Мейнард Кейнс и некоторые шведские экономисты, мыслившие в схожем ключе и пришедшие к тем же выводам, считали, что эти депрессии были вызваны недостаточным спросом и что рынок не в состоянии был справиться с проблемой своими силами. Если потенциальным инвесторам казалось, что спрос был слабым, они просто отказывались инвестировать, что только усугубляло состояние экономики. Эти экономисты заявили, что правительство не должно сидеть и молча смотреть на происходящее: нужно было взять инициативу в свои руки и начать противодействовать кризису, увеличивая государственные расходы, когда спрос в частном секторе падал, и сокращая их, когда спрос возрастал и становился причиной инфляции. Во многих странах правительства в межвоенные годы были слишком слабыми, чтобы проводить политику, которую предлагал Кейнс. Но укрепление государства всеобщего благосостояния в скандинавских странах с середины 1930-х создало возможности для роста государственных расходов. В Британии Вторая мировая война и резкий рост военных расходов развязали правительству руки; после окончания войны правительство не от-кзалось от дефицитных расходов, которые теперь уже шли не на вооружение и содержание армии, а на создание государства всеобщего благосостояния. В разных странах история развивалась по-разному, но на протяжении первых тридцати послевоенных лет в капиталистическом мире существовал консенсус, что правительства должны использовать государственные расходы для защиты экономики от депрессии и инфляции.
Этот политический подход был тесно связан с ростом влияния рабочего класса в капиталистических странах. И на то были веские причины. Во-первых, рабочие больше всего страдали от экономической депрессии и безработицы. Во-вторых, они были главными получателями государственных расходов, а потому при введении новых программ расходов и налогов правительство всегда могло опереться на их поддержку. В-третьих, хотя кейнсианство было стратегией защиты или даже спасения капиталистической экономики, оно предусматривало активную роль правительства. А политика правительства была гораздо ближе к той, что пользовалась поддержкой социал-демократических партий и профсоюзов, чем к той, которую одобряло большинство буржуазных партий, хотя последние довольно быстро приспособились к новым условиям.
Что же заставило правительства отказаться от такой, казалось бы, продуктивной политики?
Эта история хорошо известна: их заставил пойти на это внезапный скачок цен на нефть и другое сырье в 1970-х. Инфляция, которую вызвал этот рост цен, требовала резкого сокращения, а не роста государственных расходов. Использовать для этого управление спросом было политически невозможно. Это был звездный час для критиков кейнсианства, веривших в превосходство свободных рынков без государственного вмешательства. Люди с такими взглядами начали определять экономическую политику во многих странах. Важно иметь в виду, что их приход к власти стал возможен только благодаря тому, что тогда, в конце 1970-х - начале 1980-х, промышленные рабочие перестали составлять значительную часть населения (а большинством они не были никогда). Произошло сокращение их численности, начали появляться новые виды занятости, и у тех, кто был с ними связан, уже не было четких политических предпочтений. Тогда-то кейнсианство и оказалось в глубочайшем кризисе: его методы не работали, а его политическая поддержка испарилась. Идея государственного управления совокупным спросом уступила место подходу, ставшему известным как неолиберализм.
Внешне неолиберализм был довольно жесткой доктриной: единственным средством борьбы с рецессией и высокой безработицей считалось снижение заработной платы до тех пор, пока она не станет настолько низкой, что предприниматели начнут снова набирать работников, и цены станут настолько низкими, что люди начнут снова покупать товары и услуги. Здесь начинается самое интересное: не будем забывать, что современный капитализм зависит от расходов массы наемных работников, которые платят за товары и услуги. Как можно поддерживать спрос у людей, которые постоянно вынуждены жить в страхе лишиться работы и средств к существованию? И как вообще двум странам, наиболее последовательно проводившим неолиберальную политику, - Британии и США - удавалось поддерживать уверенность потребителей на протяжении целого десятилетия (1995-2005), когда неолиберализм достиг своего расцвета?
Ответ прост, хотя он долгое время не был очевиден: потребление наемных работников в этих странах не зависело от положения на рынке труда. У них появилась возможность брать кредиты на невероятно выгодных условиях. Этому способствовало два обстоятельства.
Во-первых, большинство семей в этих и многих других западных странах брали кредиты на покупку жилья, а цены на недвижимость год от года росли, создавая у заемщиков и кредиторов уверенность, что эти кредиты надежны. Во-вторых, банки и другие финансовые институты создали рынки так называемых производных ценных бумаг или деривативов, на которых продавались долги, а риски, связанные с кредитами, распределялись среди множества игроков. Вместе эти два процесса привели к тому, что стало возможно предоставлять все большие кредиты все менее состоятельным людям. Нечто подобное, хотя и в меньшем масштабе, имело место с долгами по кредитным картам. В конце концов выросла огромная гора ничем не подкрепленных долгов. Банки утратили доверие друг к другу, и наступил финансовый крах.
Так что неолиберализм не был такой уж жесткой доктриной, какой казался. Если кейнсианство поддерживало массовый спрос за счет государственного долга, то неолиберализм попал в зависимость от гораздо более хрупкой вещи: частных долгов миллионов относительно бедных граждан. Долги, необходимые для поддержки экономики, были приватизированы. Поэтому я и называю режим экономической политики, при котором мы жили последние пятнадцать лет, не неолиберализмом, а приватизированным кейнсианством.
Будем реалистами: предложения радикальных левых и правых не встретят поддержки избирателей, да и правительствам они неинтересны. Никто не собирается переходить к социализму, а поскольку для сохранения капитализма нужно иметь уверенных потребителей, то режим приватизированного кейнсиан-ства сохранится, хотя и в преобразованном виде.
Распространенные страхи перед национализацией банков и крупных компаний едва ли оправдаются, так как в этом не заинтересованы ни правительство, ни сами банки. Скорее всего, ими будут управлять немногочисленные копрорации, признанные достаточно ответственными. Постепенно мы придем к более согласованной системе, основанной на добровольном регулировании и управляемой небольшим числом корпораций, поддерживающих тесные связи с правительством.
В.А. Ковалёв
В ОЖИДАНИИ НОВОГО ФРАНКЕНШТЕЙНА (О
«ТРАНСГУМАНИЗМЕ», NBIC–КОНВЕРГЕНЦИИ И ПОСТЧЕЛОВЕЧЕСКОМ МИРЕ*
Ковалёв Виктор Антонович – доктор политических наук, профессор Сыктывкарского государственного университета.
Я вижу гибель мира…
И чувствую, смертельный холод опускается на землю.
И вижу, люди воплощают свои фантазии в плененную материю.
И вижу, люди создают существ, зародившихся в их воображении.
И вижу, люди плодятся без помощи женщин.
И вижу чудовищ, пресмыкающихся пред своими создателями и
восстающих против них. (Теодор Рошак. Воспоминания Элизабет Франкенштейн)
Настоящее и будущее порой соединяются совершенно невероятными предположениями и гипотезами. Полет фантазии способен выполнять важную роль в прогнозировании будущего и в движении к нему по более безопасной траектории. Это обусловлено тем, что научная фантастика, как бы скептически не относиться к ней, является неплохим – дешевым и более распространенным – способом проигрывания сценариев будущего, нежели расчет заведомо неполных моделей, использование метода Делфи, форсайты,
имитационно игровое моделирование и другие средства футурологии1 .
* Статья отражает результаты работы по проекту «Социальные последствия конвергенции технологий: Междисциплинарный анализ, этические и политико-правовые проблемы», осуществляемого при поддержке Российского гуманитарного научного фонда (проект РГНФ 11-03-00512а).
1 О средствах предвидения будущего см.: Переслегин С. Новые карты будущего или Анти-РЭНД. – М.: 2009. – С. 19–29.
Реализация научных идей в каждом из этих направлений, даже без учета явно фантастических сценариев далекого будущего, может быть очень опасным делом. Однако при конвергенции, взаимном усилении технологий NBIC –
опасность уже в ближайшей перспективе может стать запредельной.
После тоталитарных экспериментов ХХ столетия и ввиду новых беспрецедентных угроз старые проблемы философии, политического,
социального и биологического в человеке переосмысливаются по-новому.
Перед лицом новых угроз и опасностей человек может оказаться беззащитным в его «голой жизни». Джон Агенбен пишет о «новом пространстве исследований, лежащем за пределами границ, определяемых пересечением политики и философии, медико-биологических наук и юриспруденции». Но, продолжает он, «прежде необходимо понять, каким же образом эти дисциплины расчистили путь для осуществления того, что мы называем голой жизнью, и почему их историческое развитие подвело к беспрецедентной биологической катастрофе, которую они сами абсолютно неспособны осмыслить» .
Сейчас конвергируются между собой не только технологии и научные достижения, но и различные типы кризисов. В условиях всесторонней трансформации общества и – еще шире – в условиях глобализации и в ее рамках развернулась яростная схватка за будущее. Борьба идет за неограниченную власть, за глобальное влияние в СМИ и более того – за будущее человеческого рода. Подчеркиваю: с участием фантастики,
футурологии и тех сценариев, которые проигрываются в этой гиперреальности.
Некоторые из сценариев привлекают особое внимание. Как уже указывалось, это социально-политические последствия новых технологий и политических искушений, перспектив и возможностей, возникающих как
«справа», так и слева» для новой версии Сверхчеловека и выхода на арену той или иной версии Искусственного Интеллекта. Но возможно, что этого
«дивного нового мира» так никогда и не будет – катастрофа произойдет раньше.
Возможен ли технологический выход из тупика постдемократии?
Случайно и / или неслучайно, но реальность «постдемократии» и
перспективы «постчеловеческого общества» соединены более тесным образом, нежели просто соседство разных томов.
Разговоры о «кризисе демократии» давно стали общим местом; в
развитых странах наблюдается существенное сокращение именно массового участия, «власти народа», когда сами демократические институты становятся во многом декорацией, без которой, однако, невозможно представить современный политический спектакль. К. Крауч назвал такое состояние
«постдемократией» и связал его с переходом к «постиндустриальному» обществу, с существенной трансформацией прежних состояний. Он пишет: «Постиндустриальные общества продолжают пользоваться всеми плодами индустриального производства; просто их экономическая энергия и инновации направлены теперь не на промышленные продукты, а на другие виды деятельности. Точно также постдемократические общества и дальше будут сохранять все черты демократии: свободные выборы, конкурентные партии, свободные публичные дебаты, права человека, определенную прозрачность в деятельности государства. Но энергия и жизненная сила политики вернется туда, где она находилась в эпоху, предшествующую демократии, – к немногочисленной элите и состоятельным группам,
концентрирующимся вокруг властных центров, и стремящимся получить от них привилегии» . И дальше: «В развитых странах
демократические институты сохраняются уже во многом благодаря инерции предшествующего периода, но “представляют собой тщательно срежиссированный спектакль, управляемый соперничающими командами профессионалов”» [Крауч, 2010, с. 19]. Для произвола глобальных финансовых учреждений и ТНК, делящих мир, остается все меньше сдержек и на самом Западе, не говоря уже о мировой периферии и полупериферии.
Ситуация в России выглядит еще хуже. Многочисленные критики российской политики, справедливо указывая на авторитарные тенденции,
отсутствие альтернативных выборов, коррупцию, и т.п., часто сопоставляют российский политический режим с западными политиями, полагая последние неким эталоном, какой-то демократической константой. О западных политиях сказано выше. Россия же в очередной раз оказывается «слабым звеном» перед лицом новых глобальных политических угроз (как это уже было с волной революционного коммунизма) и острее реагирует на глобальные тенденции к олигархизации власти. Это происходит как в силу отсутствия соответствующего «задела», неразвитости политических институтов демократии, так и из-за несовершенства манипулятивных техник власти, побуждающих порой прибегать к грубому нажиму «отоваривать дубинкой по башке», как изящно выразился премьер-президент.
Политические тенденции в мире все опаснее, а в России политическая жизнь, кажется, остановилась. Авторитарная олигархически-чиновничья диктатура, установившаяся в стране на неопределенный срок, субъективно воспринимается как «вечная». Для многих смертных она таковой и является.
Многие прячут голову в песок – благо способов это сделать нынешняя медиаситуация предоставляет предостаточно – на любой вкус. Виртуальная активность переходит в он-лайн, офф-лайн в очень незначительной степени.
Может быть, политическое поведение нового поколения будет иным, но нынешние взрослые все играют-не-наиграются и прячутся-не-напрячутся от своего экзистенциального испуга, последствий «шока» в «лихие девяностые», сублимируемого верой в начальство.
Для сторонников демократии и приверженцев политической свободы ситуация выглядит тупиковой и почти безнадежной. Социально-
политические проблемы накладываются на технологические угрозы, и
становится страшно. (Получается, как в старом анекдоте о двух выходах из безвыходной ситуации: реальном и фантастическом: реальном – если нам помогут инопланетяне, а фантастическом – если мы справимся сами.) В
условиях политического застоя сильнее дает о себе знать надежда на
«инопланетян», т.е. на некие технологические решения и научные открытия,
которые будут способны опрокинуть сложившийся властный баланс, дать людям надежду на что-то новое. Или привести их к еще большей несвободе.
Разумеется, с новыми технологиями могут быть связаны и надежды на дальнейшую серьезную демократизацию. Еще Э. Тоффлер рассуждал о перспективах электронного голосования и расширении с его помощью участия граждан в принятии решений (см.: 17, 1999). Но для этого нужно согласие государства и общества на такой эксперимент. Данные голосования могут подделываться и в электронной форме, опыт с кабинками показал, что это даже удобнее. Конфузом закончился проект «электронного правительства» в РФ и регионах, не стоит ожидать наступления «свободы слова» с ростом числа телеканалов – бюрократия, освобожденная от политического контроля общества, не хочет облегчать жизнь зависимым от нее людям.
Нынешними российскими «политическими учеными» демократия сводится к регулярному голосованию за представителей элиты, т.е.
понимается «минималистски» , а политика несправедливо рассматривается как относительно автономная от экономики и технологий сфера. Если бы это было так, то и в мире, и в России в этом своем качестве она развивались бы совсем по-другому. Можно ожидать, что импульс к изменениям придет извне. Не исключено, что от возможностей новых технологий. Старая идея «исторического материализма» о «диалектике
производительных сил и производственных отношений» не так уж и неверна.
Хотя ее прямолинейное истолкование может привести к новым ошибкам.
Так, многие люди уже сейчас ищут свободы в Интернете – техника дает новые горизонты политической свободы. Говорят даже о «партии Интернета»2 . Таким образом, реализуется мысль, что в информационном обществе в отличие от индустриального главной формой протеста будут уже не забастовки промышленных рабочих, организованных профсоюзами, а
активность свободных «юзеров», сбивающихся в социальные сети. Если сложившийся баланс не в чью-то пользу, то, следовательно, надо стремиться к разрушению этого баланса, хотя бы и под лозунгами «Больше технологий!», «Даешь трансчеловека», «Переходим в виртуальную реальность» etc. В этом есть рациональное зерно, но автоматически подобная тенденция не реализуется.
Небольшая ремарка. Используя новые технологии, можно оставить позади старые противоречия, не разрешая их напрямую. Поклонники НТР любят приводить пример того, как в XIX в. власти крупных городов были озабочены уборкой конского навоза в связи с использованием гужевого транспорта, а потом появились автомобили, и проблема решилась сама собой. Конечно, образовались пробки на дорогах, но это уже другая история.
Однако ситуация может развиваться и по-другому. Например, для России очень долго стояла проблема относительного аграрного перенаселения.
Землю делили, за нее дрались, проводили неудачные реформы,
революционеры использовали лозунг «Земля – крестьянам», чтобы захватить власть, потом устраивали людоедскую коллективизацию и голодомор,
обещали солдатам на фронте, что колхозы после войны распустят и многое другое. Что же в итоге? Миллионы гектаров сельхозугодий сейчас стремительно выводятся из оборота, заброшены и зарастают. Если не брать
2 О противопоставлении «партии Интернета» и «партии телевизора» см.: Виктор Ковалёв. Правда ли, что в России только две партии? // Slon.ru 03.02.11http://slon.ru/blogs/vkovalev/post/526495/
борьбу за дачные участки вокруг городов, то эти миллионы гектаров никому в России не нужны, некогда перенаселенные деревни вымерли. «Аграрный вопрос» потерял в России свою сверхактуальность, но при этом проблемы продовольственной безопасности страны так и не решены до сих пор. Такого рода проблемы остаются. В «тылу» они мешают двигаться дальше. Миражи
«постиндустриального» общества с нерешенными проблемами общества индустриального – из того же ряда.
Вернемся к новым технологиям. В польско-японском фильме «Авалон» рассказывается о компьютерной игре, когда игрок полностью погружается в виртуальную реальность. Но при возвращении из виртуальности людей ожидают горы мусора, дребезжащие трамваи, обшарпанные стены, дефицит продуктов и прочие признаки социальной и экономической деградации.
Уповать на чисто технологические решения без «подтягивания» институтов общества весьма недальновидно.
Опасность здесь состоит не только в рисках, связанных с самими технологиями и их необдуманным применением, но и в явной недооценке социальных последствий технологических революций. Границы и направленность применения технологий напрямую зависят от характера социума и политической власти. Так, в нынешней России сейчас имеем уровень и качество жизни намного ниже и хуже, чем они могли бы быть с учетом современных технологических возможностей. Коренная ошибка всякого рода футурологов в том, что они переоценивают техническую и недооценивают социально-политическую составляющую происходящих процессов. Наша убогая жизнь – это не недостаток технических решений для строительства и ремонта коммуникаций, а вектор расходов в интересах элиты. Ни одна экономика не смогла бы нормально адаптироваться к бесконечному воровству, строительству все новых резиденций для «элиты»,
огромной дани Кавказу и гигантомании в Сочи, на острове Русский и т.д.
Технологии организации обслуживания (наиболее близкий людям пример – медобслуживание) тоже блокируются безответственной бюрократией.
Поэтому смешно читать об электронном правительстве и чудо-возможностях современной медицины применительно к российскому контексту. Дело даже не в отсутствии денег, а в том, что всевластие бюрократии легко превращает в труднопреодолимое препятствие получение справок или попадание на прием в поликлинику. Этот разрыв между новыми техническими возможностями и диким отставанием в социальных технологиях служит хорошим предостережением тем, кто уповает на развитие науки и техники,
которые якобы в состоянии сами по себе решить социально-политические проблемы.
При этом можно относиться к трансгуманизму (утверждающему, что биологическая эволюция человека не завершена и человека надо всячески совершенствовать) и шире, а к технократическим мечтаниям энтузиастов как к секте – но некую важную функцию они выполняют: напоминают о роли науки и техники в стране, где демодернизация идет по всему фронту. К
примеру, состояние с нашим транспортом постепенно ухудшается (самолеты падают, пробки, поезда еле тащатся и т.д.), но однажды советская инфраструктура порвется сразу во многих местах, последует необратимый кувырок в колодец времени, на самое дно. Тут уже никакие наномашины не спасут, ибо зачем дикарю с дубиной современный транспорт, искусственный интеллект или хотя бы обычный принтер, а не 3D принтер, который уже сегодня в состоянии изготовить в домашних условиях массу предметов по заданному образцу. И в научно-техническом развитии возможны флуктуации вверх-вниз под влиянием самых разных факторов. П. Сорокин в свое время писал, что однонаправленного развития не существует, а есть лишь факторы колебаний – их и нужно изучать, не уповая на постоянное однонаправленное движение . Так или иначе, что-то на рубеже 2030 года должно произойти. Это опасная зона, которая может закончиться катастрофой, даже если график направлен вверх, а не идет вниз, как в РФ. Нас в любом случае ожидает новый витокхождения по мукам , но что будет потом? Сможем ли мы обновиться или канем в пучину эволюции безвозвратно?
Нобелевский лауреат по экономике, знаменитый институционалист Дуглас Норт утверждает: «В случае подлинно нового явления мы сталкиваемся с неопределенностью, последствия которой нам просто неизвестны. И в этом случае вероятность успешного снижения неопределенности зависит лишь от удачи, а игроки будут действовать исходя из иррациональных убеждений. И действительно, иррациональные убеждения играют большую роль в социальных изменениях» . А
что такое эти «иррациональные убеждения», особенно когда общество и отдельные люди решительно не готовы к стремительно наступающим переменам, если культурное наследие неадекватно «шоку будущего» – что будут делать люди? «Если соответствующее наследие отсутствует, они могут отвечать неподходящим образом или передавать проблему на суд магии и / или аналогичным иррациональным методикам» [там же, с. 35].
Таким образом, прошлое и будущее, наука и магия, «твердая» научная фантастика и фэнтези смыкаются перед лицом огромной будущей неопределенности. Тут убеждения, верования, идеологии и мифы людей становятся куда более весомым фактором направленности изменений,
нежели рациональный расчет и научные планы.
«Левые» и «правые» искушения для «Сверхчеловека». (По ту сторону
человеческого добра и зла)
Вспомним известное выражение, что мертвый хватает живого и не дает ему нормально жить. И российский, и глобальный морок имеет сходные истоки. То, что давно изжило себя, продолжает существовать и не торопится уходить с исторической сцены, застилая глаза живых своей мертвой оболочкой. Но по поводу того, что «живое», а что «мертвое» – никакого единства наблюдаться не может. Кто-то скажет, что у нас это пресловутый
«совок» оказывает свое воздействие на неблагоприятный ход либеральных реформ и мешает войти в цивилизованный мир. А представители другого
СИМПТОМЫ ПОСТДЕМОКРАТИИ
При наличии всего двух понятий - демократии и не-Демократии - мы не слишком далеко продвинемся в дискуссиях о здоровье демократии. Идея пост-Демократии помогает нам описать те ситуации, когда приверженцев демократии охватывают усталость, отчаяние и разочарование; когда заинтересованное и сильное меньшинство проявляет гораздо большую активность в попытках с выгодой для себя эксплуатировать политическую систему, нежели массы простых людей; когда политические элиты научились управлять и манипулировать народными требованиями; когда людей чуть ли не за руку тащат на избирательные участки. Это не то же самое, что недемократия, потому что речь идет о периоде, когда мы как бы выходим на другую ветвь демократической параболы. Налицо много признаков того, что именно это происходит в современных развитых обществах: мы наблюдаем отход от идеала максимальной демократии в сторону постдемократической модели. Но прежде чем развивать эту тему дальше, следует вкратце осветить вопрос об использовании префикса «пост-» в общем смысле.
Идея «пост-» регулярно всплывает в современных дискуссиях: мы любим рассуждать о постиндустриализме, постмодерне, постлиберализме, постиронии. Однако она может означать нечто весьма конкретное. Здесь самое существенное - упомянутая выше мысль об исторической параболе, по которой движется феномен, снабженный префиксом «пост-». Это верно в отношении любых явлений, поэтому давайте сперва абстрактно поговорим о «пост-х». Временной период 1 - это эпоха «пред-х», обладающая определенными характеристиками, которые обусловлены отсутствием X. Временной период 2 - эпоха расцвета X, когда многое им затрагивается и приобретает иной вид по сравнению с первым периодом. Временной период 3 - эпоха «пост-Х»: появляются новые факторы, снижая значение X и в некотором смысле выходя за его пределы; соответственно, некоторые явления становятся иными, нежели в периоды 1 и 2. Но влияние X продолжает сказываться; его проявления по-прежнему хорошо заметны, хотя кое-что возвращается в то состояние, каким оно было в период 1. Следовательно, постпериоды должны отличаться весьма сложным характером. (Если вышеприведенные рассуждения кажутся слишком абстрактными, читатель может заменить все X словом «индустриальный», получив в качестве иллюстрации весьма характерный пример.)
Именно так можно понимать и постдемократию. Связанные с ней изменения на определенном уровне представляют собой переход от демократии к некоей более гибкой форме политического реагирования, нежели те конфликты, которые привели к тяжеловесным компромиссам середины XX столетия. В известной степени мы вышли за рамки идеи народовластия, бросив вызов идее власти как таковой. Это отражается в подвижках, происходящих в среде граждан: налицо утрата уважения к правительству, характерная, в частности, для нынешнего отношения к политике в СМИ; от правительства требуют полной открытости; сами политики превращаются из правителей во что-то вроде лавочников, в стремлении сохранить свой бизнес озабоченно старающихся выяснить все пожелания своих «клиентов».
Соответственно, политический мир по-своему реагирует на эти перемены, грозящие вытолкнуть его на непривлекательную и второстепенную позицию. Будучи не в состоянии вернуть себе прежний авторитет и уважение, с трудом представляя, чего от него ждет население, он вынужден прибегать к хорошо известным приемам современных политических манипуляций, которые дают возможность выяснить настроения общества, не позволяя при этом последнему взять контроль за процессом в свои руки. Кроме того, политический мир имитирует методы других миров, имеющих более определенное представление о самих себе и более уверенных в себе: речь идет о мире шоу-бизнеса и рекламы.
Отсюда и возникают известные парадоксы современной политики: в то время как технологии манипулирования общественным мнением и механизмы надзора за политическим процессом приобретают все большую изощренность, содержание партийных программ и характер межпартийного соперничества становятся все более пресными и невыразительными.
Политику такого рода нельзя назвать не- или антидемократической, потому что ее результаты во многом определяются стремлением политиков сохранить хорошие отношения с гражданами. В то же время такую политику трудно назвать демократической, потому что многие граждане сводятся в ней к пассивным объектам манипулирования, редко участвующим в политическом процессе.
Именно в этом контексте мы можем понять высказывания некоторых ведущих фигур из стана британских новых лейбористов относительно необходимости создания демократических институтов, которые не сводились бы к идее выборных представителей в парламенте, но в качестве примера при этом ссылаются на использование фокус-групп, что само по себе нелепо. Фокус-группа находится всецело под контролем своих организаторов, которые отбирают и участников, и обсуждаемые темы, а также методы их обсуждения и анализа результатов. Тем не менее в эпоху постдемократии политики имеют дело с запутавшейся общественностью, пассивной в смысле выработки собственной повестки дня. Ра1зумеет-ся, понятно, что они усматривают в фокус-группах более научное средство выяснения общественного мнения по сравнению с грубыми и неадекватными механизмами массового партийного участия и объявляют их гласом народа и исторической альтернативой модели демократии, опирающейся на рабочее движение.
В рамках постдемократии с присущей ей сложностью постпериода продолжают существовать практически все формальные компоненты демократии. Но в долгосрочной перспективе следует ожидать их эрозии, сопровождающей дальнейший отход пресыщенного и разочарованного общества от максимальной демократии. Доказательством того, что это происходит, служит по большей части вялая реакция американского общественного мнения на скандал вокруг президентских выборов 2000 года. Признаки усталости от демократии в Великобритании проявляются в подходах консерваторов и новых лейбористов к местному самоуправлению, которое почти без всякого сопротивления постепенно отдает свои функции как органам центральной власти, так и частным фирмам. Кроме того, следует ожидать исчезновения некоторых фундаментальных столпов демократии и соответствующего параболического возвращения ряда элементов, характерных для преддемократии. К этому приводит глобализация деловых интересов и фрагментация остальной части населения, отнимающие политические преимущества у тех, кто борется с неравенством при распределении богатства и власти, в пользу тех, кто хочет вернуть это неравенство к уровню преддемократической эпохи.
Некоторые заметные последствия этих процессов уже можно наблюдать во многих странах. Государство всеобщего благосостояния из системы всеобщих гражданских прав постепенно превращается в механизм для вознаграждения достойных бедняков; профсоюзы подвергаются все большей маргинализации; вновь становится все более заметной роль государства как полицейского и тюремщика; растет разрыв в доходах между богатыми и бедными; налогообложение теряет свой перераспределительный характер; политики отзываются в первую очередь на запросы горстки вождей бизнеса, чьи особые интересы становятся содержанием публичной политики; бедные постепенно утрачивают всякий интерес к политике и даже не ходят на выборы, добровольно возвращаясь к той позиции, которую вынужденно занимали в преддемократическую эпоху. То, что подобный возврат к прошлому в наибольшей степени заметен именно в США - в обществе, наиболее ориентированном на будущее, проявившем себя в прежние времена в качестве лидера демократических достижений, - объяснимо лишь феноменом демократической параболы.
Глубокой двусмысленностью отличается постдемократическая тенденция все более подозрительного отношения к политике и желания взять ее под строгий контроль, что опять-таки особенно заметно в случае с Соединенными Штатами. Важным элементом демократического движения было требование общественности, чтобы власть государства использовалась для недопущения концентрации частной власти. Соответственно, атмосфера цинизма в отношении политики и политиков, невысокие ожидания по части их достижений и жесткий надзор за масштабами их деятельности и полномочий вполне отвечают повестке дня тех, кто желает обуздать активное государство, например принявшее форму государства всеобщего благосостояния или кейнсианского государства, именно с целью освободить частную власть и вывести ее из-под контроля. По крайней мере в западных обществах неконтролируемая частная власть была не менее заметной чертой преддемократических обществ, чем неконтролируемая власть государства.
Кроме того, состояние постдемократии заметным образом сказывается на характере политической коммуникации. Вспоминая всевозможные формы политических дискуссий в меж- и послевоенные десятилетия, поражаешься существовавшему в то время сравнительному сходству языка и стиля государственных документов, серьезной журналистики, популярной журналистики, партийных манифестов и публичных выступлений политиков. Разумеется, серьезный официальный доклад, предназначенный для сообщества тех, кто занимался разработкой политики, отличался своим языком и сложностью от многотиражной газеты, но по сравнению с сегодняшним днем различие было невелико. Язык документов, имеющих хождение в кругу тех, кто занимается разработкой политики, не претерпел за это время существенных изменений, однако радикально изменился язык дискуссий в многотиражных газетах, правительственных материалов, предназначенных для широкой публики, и партийных манифестов. Они почти не допускают сложности языка и аргументации. Если человек, привыкший к такому стилю, неожиданно получит доступ к протоколу серьезной дискуссии, он растеряется, не зная, как его понимать. Возможно, новостные программы телевидения, вынужденного кое-как существовать между двух миров, оказывают людям серьезную услугу, помогая им устанавливать подобные связи.
Мы уже привыкли, что политики говорят не так, как нормальные люди, изъясняясь бойкими и отточенными афоризмами в оригинальном стиле. Мы не задумываемся над этим явлением, а ведь такая форма коммуникации, подобно языку таблоидов и партийной литературе, не похожа ни на обыкновенную речь людей на улице, ни на язык реальных политических дискуссий. Ее задача - в том, чтобы оставаться неподконтрольной этим двум основным разновидностям демократического дискурса.
Отсюда возникает несколько вопросов. Полвека тому назад население в среднем было менее образованным, чем сегодня. Было ли оно в состоянии понимать предназначенные для его ушей политические дискуссии? Несомненно, что оно более регулярно участвовало в выборах по сравнению с последующими поколениями, а во многих странах постоянно покупало газеты, обращавшиеся к нему не на столь примитивном уровне, и готово было платить за них более высокую долю своих доходов, чем платим мы.
Чтобы разобраться в том, что произошло за истекшие полвека, необходимо рассмотреть этот процесс в более широкой исторической перспективе. Поли-тики, в первой половине века застигнутые врасплох сперва призывами к демократии, а затем и ее реалия-ми, старались придумать, как им следует обращать-ся к новой массовой общественности. В течение какого-то времени казалось, что лишь такие манипуляторы и демагоги, как Гитлер, Муссолини и Сталин, владеют секретом власти, приобретенной путем коммуникации с массами. Неуклюжесть попыток говорить с массами ставила демократических политиков примерно в равные дискурсивные условия с их электоратом. Но затем рекламная индустрия США начала оттачивать свое мастерство, добившись особенных успехов благодаря развитию коммерческого телевидения. Так умение убеждать стало профессией. До сих пор большинство ее представителей посвящают себя искусству продажи товаров и услуг, однако политики и прочие из числа тех, кто использует убеждение в своих целях, с готовностью шли следом, подхватывая инновации рекламной индустрии и добиваясь максимального сходства своего занятия с торговлей, чтобы извлечь как можно больше выгоды из новых методов.
Мы уже настолько привыкли к этому, что по умолчанию воспринимаем партийную программу как «товар», а в политиках видим людей, «впаривающих» нам свое послание. Но на самом деле все это совсем не так очевидно. Теоретически были доступны и другие успешные механизмы обращения к большому числу людей, используемые религиозными проповедниками, школьными учителями и популярными журналистами, пишущими на серьезные темы. Поразительный пример последнего мы видим в лице британского писателя Джорджа Оруэлла, который стремился превратить массовую политическую коммуникацию и в разновидность искусства, и в нечто весьма серьезное. С 1930-х по 1950-е годы в британской популярной журналистике было весьма распространено подражание Оруэллу, которое сейчас практически сошло на нет. Популярная журналистика, как и политика, начала строиться по образцу рекламы: очень короткие сообщения, почти не требующие концентрации внимания, и использование слов для создания ярких образов вместо аргументов, обращенных к разуму. Реклама - это не рациональный диалог. Она не доказывает необходимость покупки рекламируемой продукции, а связывает последнюю с конкретной образной системой. Рекламе невозможно возразить. Ее цель - не вовлечь вас в дискуссию, а убедить сделать покупку. Использование ее методов помогло политикам решить задачу коммуникации с массами, но отнюдь не пошло на пользу самой демократии.
В дальнейшем деградация массовой политической коммуникации проявилась в растущей персонализа-ции электоральной политики. Прежде избирательные кампании, тотально завязанные на личность кандидата, были характерны для диктатур и для электоральной политики в обществах со слаборазвитой системой партий и дискуссий. За некоторыми случайными исключениями (такими как Конрад Аденауэр и Шарль де Голль), они гораздо реже встречались в демократический период; их широкое распространение в наше время служит еще одним признаком перехода на другую ветвь параболы. Восхваление мнимых харизматических качеств партийного лидера, его фото- и видеоизображения в красивых позах с течением времени все больше подменяют собой дискуссии о насущных проблемах и конфликтах интересов. В итальянской политике ничего подобного не наблюдалось до всеобщих выборов 2001 года, когда Сильвио Берлускони выстроил всю правоцентристскую кампанию вокруг своей фигуры, используя огромное количество своих портретов, на которых выглядел гораздо моложе своих лет, что составляло резкий контраст с традиционным партийно-ориентированным стилем, использовавшимся итальянскими политиками после свержения Муссолини. Вместо того чтобы использовать такое поведение Берлускони для резкой критики в его адрес, непосредственный и единственный ответ левоцентристов заключался в том, чтобы найти достаточно фотогеничную личность среди своего руководства и постараться сымитировать кампанию Берлускони настолько, насколько это возможно.
Еще более явной была роль личности претендента на поразительных губернаторских выборах 2003 года в Калифорнии, когда киноактер Арнольд Шварценеггер провел успешную кампанию, не имевшую политического содержания и основанную почти исключительно на факте его известности как голливудской звезды. На первых голландских всеобщих выборах 2002 года Пим Фортейн не только создал новую партию, целиком построенную вокруг его личности, но и назвал ее своим именем («Список Пима Фортей-на») - и та добилась столь поразительных успехов, что продолжала существовать, даже несмотря на его убийство незадолго до выборов (или благодаря этому). Вскоре после этого она развалилась из-за внутренних разногласий. Феномен Фортейна являет собой и пример постдемократии, и попытку дать на нее ответ. Он включал использование харизматической личности для оглашения расплывчатой и бессвязной политической программы, в которой отсутствовало четкое выражение чьих-либо интересов, кроме обеспокоенности недавним наплывом иммигрантов в Нидерланды. Она была обращена к тем слоям населения, которые утратили прежнее чувство политической идентичности, хотя и не помогала им найти его снова. Голландское общество служит особенно показательным примером стремительной утраты политической идентичности. В отличие от большинства других западноевропейских обществ, оно пережило утрату не только четкой классовой идентичности, но и ярко выраженной религиозной идентичности, которая до 1970-х годов играла ключевую роль в поиске голландцами своей специфической культурной, а также политической идентичности в рамках общества.
Однако, хотя отмирание подобных видов идентичности приветствуется некоторыми из тех, кто, подобно Тони Блэру или Сильвио Берлускони, пытается сформулировать новый, постидентичностный подход к политике, движение Фортейна одновременно выражало неудовлетворенность именно таким состоянием дел. Значительную часть своей кампании фортейн строил на сожалениях об отсутствии ясности в политических позициях большинства других голландских политиков, которые, по его (достаточно истинным) утверждениям, пытались решить проблему возрастающей расплывчатости самого электората, обращаясь к какому-то невнятному среднему классу. Апеллируя к идентичности, основанной на враждебности к иммигрантам, Фортейн был не слишком оригинален - подобное явление стало почти повсеместной чертой в современной политике. К этому вопросу мы еще вернемся.
Являясь одним из аспектов отхода от серьезных дискуссий, заимствования у шоу-бизнеса идей о том, как повысить интерес к политике, усиливающейся неспособности современных граждан определить свои интересы, а также возрастающей технической сложности проблем, феномен персонализации может быть истолкован как ответ на некоторые проблемы собственно постдемократии. Хотя никто из участников политического процесса не собирается отказываться от модели коммуникации, позаимствованной из рекламной индустрии, выявление отдельных примеров ее использования равнозначно обвинениям в нечистоплотности. Соответственно, политики приобретают репутацию людей, абсолютно не заслуживающих доверия в силу самой своей личности. К тем же последствиям ведет усиленное внимание СМИ к их личной жизни: обвинения, жалобы и расследования подменяют собой конструктивную общественную деятельность. В результате избирательная борьба принимает Форму поиска личностей с твердым и прямым характером, но этот поиск тщетен, так как массовые выборы не дают информации, на основе которой можно делать подобные оценки. Вместо этого одни кандидаты создают себе образ честного и неподкупного политика, а их противники лишь с еще большим усердием роются в их личной жизни с целью найти доказательства обратного.
ФЕНОМЕН ПОСТДЕМОКРАТИИ
В последующих главах мы изучим как причины, так и политические последствия сползания к постдемократической политике. Что касается причин, они носят сложный характер. В их числе следует ожидать энтропию максимальной демократии, однако встает вопрос - чем заполняется возникающий при этом политический вакуум? Сегодня самой очевидной силой, делающей это, является экономическая глобализация. Крупные корпорации нередко перерастают способность отдельных национальных государств осуществлять контроль за ними. Если корпорациям не нравится регулирующий или фискальный режим в одной стране, они угрожают перебраться в другую страну, и государства, нуждаясь в инвестициях, все сильнее соперничают в готовности предоставлять корпорациям наиболее благоприятные условия. Демократия просто не поспевает за темпом глобализации. Максимум, что ей под силу, - работа на уровне некоторых международных объединений. Но даже важнейший из них - Европейский Союз - просто неуклюжий пигмей по сравнению с энергичными корпоративными гигантами. К тому же по самым скромным стандартам его демократические качества крайне слабы. Некоторые из этих моментов будут рассмотрены в главе II, когда пойдет речь о минусах глобализации, а также о значении отдельного, но родственного явления- превращения компании в институт, - влекущего за собой определенные последствия для типичных механизмов демократического управления и, соответственно, роли этого явления в переходе на другую ветвь демократической параболы.
Наряду с усилением глобальной корпорации и компаний вообще мы видим, как снижается политическое значение простых трудящихся. Это отчасти связано с изменениями в структуре занятости, которые будут рассмотрены в главе III. Упадок тех профессий, в которых возникли трудовые организации, придававшие силу политическим требованиям масс, привел к фрагментированности и политической пассивности населения, не способного создать организаций, которые были бы выразителями его интересов. Более того, закат кейнсианства и массового производства снизил экономическое значение масс: можно сказать, что рабочая политика также вышла на другую ветвь параболы.
Такое изменение политического места крупных социальных групп имело важные последствия для взаимоотношений между политическими партиями и электоратом, особенно заметно сказавшись на левых партиях, которые исторически являлись представителями групп, снова выталкиваемых на обочину политической жизни. Но, поскольку многие текущие проблемы касаются массового электората вообще, вопрос ставится намного шире. Партийная модель, разработанная для эпохи расцвета демократии, постепенно и незаметно превратилась в нечто иное - в модель постдемократической партии. Об этом речь пойдет в главе IV.
Многие читатели, особенно к моменту дискуссии в главе IV, могут указать на то, что я рассматриваю исключительно политический мир, замкнутый сам на себя. Так ли уж важно для простых граждан, какие люди населяют коридоры политического влияния? Не имеем ли мы дело с куртуазной игрой, не влекущей за собой реальных социальных последствий? На эту критику можно ответить обзором различных политических сфер, демонстрирующим, насколько возрастающее доминирование деловых лобби над большинством прочих интересов исказило проведение государством реальной политики, с соответствующими реальными последствиями для граждан. Объем нашей работы позволяет уделить место лишь одному примеру, и, соответственно, в главе V мы обсудим: влияние постдемократической политики на такую злободневную проблему, как организационная реформа общественных услуг. Наконец, в главе VI мы зададимся вопросом о том, можно ли что-нибудь поделать с описанными нами тревожными тенденциями.